Майор говорил все быстрее и быстрее, глаза его лихорадочно блестели. С того момента, как он представился, и все время, пока он говорил, женщина крепко сжимала обеими руками его ладонь. Они, не отрываясь, смотрели друг на друга.
— Спасибо, — сказала она.
— Мысль — это якорь, который не дает сойти с ума. Вы станете для меня одним из лучших, надежнейших якорей. Это вам спасибо. — Плотный, невероятно плотный обруч, стягивающий его голову, разомкнулся. — Вы замужем?
— Нет. А вы женаты?
— Нет. Как ваша фамилия?
— Чейни. Я помощница режиссера по фамилии Джастин, который поставил два спектакля, ставшие «гвоздем» последнего сезона. Я живу на Пятьдесят Четвертой улице, всего через несколько домов от Музея современного искусства, и меня часто приглашают на чайные церемонии. Пятьдесят Четвертая улица, дом 3 «Б». Это на углу с Пятьдесят Третьей Западной. Запомните?
— Да.
— А номер телефона — Эльдорадо, 92–632. Запомните?
— Запомню.
— У вас такой усталый вид. Ваша часть размещается в Нью-Йорке? «Размещается» — правильное слово? Не забудьте, на углу Пятьдесят Третьей и Пятьдесят Четвертой.
— Нельзя сказать, что моя часть размещается в Нью-Йорке. Она размещалась в Вашингтоне, но я заболел и теперь нахожусь в долговременном отпуске, который собираюсь провести в Нью-Йорке.
— Эльдорадо, 92–632.
— Я остановлюсь у своего друга, журналиста. Мы вместе были в Корее.
Марко провел влажной рукой по лицу и засвистел песенку. Он нашел источник этого звука «а» — глубоко внутри этой женщины. Звук таился в имени Дессайн оулт Йемма. Марко был вынужден прикрыть рот тыльной стороной руки. И закрыть глаза. Он так устал. Так устал. Рози мягко отвела его руку ото рта.
— Пошли сядем, — предложила она. — Хочу, чтобы вы положили голову мне на плечо.
Поезд качнуло, и Марко едва не упал, но она подхватила, удержала его и повела в другой вагон, где было много пустых мест.
Квартира Реймонда находилась на самом западном побережье острова, где пожарные постоянно ходили с тяжелыми мешками под глазами из-за того, что по четыре-пять раз за ночь они вынуждены были садиться в машины, включать свои сирены и мчаться в сторону домов из бурого камня, где находились комнаты, набитые слишком большим количеством усталых пуэрториканцев, до которых никому нет никакого дела. Сказать, что это трущобы, было бы нечестно; или, скорее, во всей безбрежности огромного города существовал участок, очень маленький, который трущобами не являлся, но поскольку именно его постоянно фотографировали, а снимки рассылали по всему миру, то весь мир проникся убеждением, что это и есть Нью-Йорк; за вычетом тех немногих, разумеется, кто жил в этой части города. Так что никто даже не вспоминал о шестистах квадратных милях, набитых камнем и плотью.
Трущобы в полном смысле этого слова находятся в Вест-Сайде, где город разложился настолько, что последние тринадцать кварталов пришлось снести, пока крысы не утащили всех младенцев. Ах, Нью-Йорк, Нью-Йорк! Это удивительный город! Западная сторона острова пестрит фасадами зданий, в которых могли бы жить принцессы-феи, страдающие сифилисом. Западную Парковую улицу, выходящую на знаменитый парк, компрометируют лишь стайки щебечущих, торгующих своим телом «голубых» и чрезмерное количество учреждений, похожих на временные санатории, в которых обитают странные, явно эмоционально неустойчивые люди. Коламбус и Амстердам-авеню — это улицы пьяниц; здесь убийства происходят в самые темные предрассветные часы, слишком много питейных заведений и оружейных магазинов.
Они связаны между собой рядами домов из бурого камня, чьи фасады утром, вечером и весь день по воскресеньям украшают гроздья пуэрториканцев, а за Амстердам-авеню тянется Бродвей — жирная, орущая, со свиными глазками часть города, где можно ослепнуть от ярких пятен неона и сверкающих ламп, освещающих запруженные толпами, замусоренные отбросами улицы. Здесь никогда не бывает чисто, потому что если тысяча рук очищает эти улицы, то в то же самое время миллион рук разбрасывает здесь грязь. По Бродвею шатаются странного вида пешеходы, которые сбегаются, если кто-нибудь в темноте крикнет «Пожар!», но тут же исчезают, отчаявшись найти своих. Кажется, что на Бродвее, квартал за кварталом, продается одна только еда.
За Бродвеем тянется Вест-Энд-авеню, улица, попавшая сюда как бы по ошибке, утопающая в горечи воспоминаний, потерянная, сбитая с толку, отчаянно изысканная, — если мысленно освободить ее от фартука крошащихся кирпичей. Здесь находится преддверие ада для нижних слоев среднего класса; здесь Бог-Отец, в виде солнечного света, никогда не показывает своего лица.
Реймонд жил еще дальше, на Риверсайд-драйв, еще одной улице, на которой громоздились большие, многоквартирные дома, где сдаются внаем меблированные комнаты, все больше пропитывающиеся запахом кислой капусты, с фасадами, выходящими на реку и убогие острова Джерси. Все вместе, авеню и улицы, находились в состоянии упадка, подтверждающего, что время города давно прошло, если оно вообще когда-либо было, и высокие здания, торчащие там и тут, напоминали пальцы, призывающие на город Божью кару.
Марко расплатился с таксистом у дома Реймонда. В этот апрельский день в городе было холоднее, чем на Лабрадоре, и рвущие зубы ветра вгрызались в лицо.
Марко чувствовал себя исполином. В поезде он проспал три часа безо всяких сновидений и проснулся в объятиях Рози Чейни. «Восхитительная терапия, о которой нужно будет непременно рассказать этим заумным докторам, когда все кончится. Когда все кончится, кроме рыданий. Шутка. Все кончится, кроме рыданий», — думал он, давая водителю четвертак чаевых.